\ ГЛАВНАЯ /  \ МЫ /  \ ФОРУМ /  \ МЫСЛИ /  \ ГОСТЕВАЯ КНИГА /  \ АРХИВ /

НОВЫЙ РУССКИЙ ВИЗАНТИЗМ
(опыт интуитивного и эстетического синтеза)


I. Постановка вопросов
О душевном состоянии России
О телесном здоровье России
О духах и бесах в России
О вечном русском СЕЙЧАС
О тотальности русского мирочувствования
О египтизме

II. Видение путей
Погружение в хаос
О "либеральной альтернативе"
О возвышении интеллектуального начала
О приспособлении русской нации

III. Выбор идеологии
Идеология Гостепреимного Дома
Три русских "без"

IV. Бердяев: оправдание революцией


V. Новый византизм?

Где искать
Как искать

VI. Трубецкой: евразийский проект


VII. Россия Земли

Домников: сила России
Шолохов: душа России

Список литературы


VI. Трубецкой: евразийский проект

Проясним теперь суть учения, ставшего в течение XX столетия зрелой идеологией, претендующей на фундаментность, на роль объединителя и духовной опоры российского общества в XXI веке. Речь идет о классическом евразийстве, ныне приобретающем характер «степного» евразийства.

Никто не скажет лучше о теории, кроме ее основоположника, в данном случае Н.С. Трубецкого, «евразийского Маркса» и «русского Шпенглера» из знаменитого рода Трубецких, знаменитого прежде всего в интеллектуальной истории России. Из этого рода вышел один из первых лидеров русского масонства и один из первых русских революционеров, один из знаменитых неоплатоников начала XX века и наш основатель евразийского ордена.

Очертим круг евразийских первоидей.

Евразийство решительно вырывает русский народ не только из Европы, отделяя его от немцев, французов и англичан, но и отрывает его от остальных славян, не только поляков, но и чехов, сербов, болгар, даже украинцев. Славянское единство, согласно Трубецкому, является всего лишь лингвистическим, языковым единством, да и то благодаря происхождению русского литературного языка от церковно-славянского:

Русский литературный язык есть общеславянский элемент в русской культуре и представляет то единственное звено, которое связывает Россию со славянством. Говорим «единственное», ибо другие связывающие звенья призрачны. «Славянский характер» или «славянская психика» – мифы. Каждый славянский народ имеет свой особый психический тип, и по своему национальному характеру поляк так же мало похож на болгарина, как швед на грека. Не существует и общеславянского физического, антропологического типа. «Славянская культура» – тоже миф, ибо каждый славянский народ вырабатывает свою культуру отдельно, и культурные влияния одних славян на других нисколько не сильнее влияния немцев, итальянцев, тюрков и греков на тех же славян. Более того, славяне принадлежат к различным этнографическим зонам…

Итак, «славянство» не этнопсихологическое, антропологическое, этнографическое или культурно-историческое понятие, а лингвистическое. Язык, и только язык, связывает славян друг с другом. Язык является единственным звеном, соединяющим Россию со славянством. Мы видели, что по отношению к языку русское племя занимает среди славян совершенно исключительное по своему историческому значению положение. Будучи модернизированной и обрусевшей формой церковнославянского языка, русский литературный язык является единственным прямым преемником общеславянской литературно-языковой традиции, ведущей свое начало от святых первоучителей славянских, т.е. от конца эпохи праславянского единства. Но, вглядываясь пристальнее в ту роль, которую играл церковнославянский язык в образовании русского литературного языка, мы замечаем одно любопытное обстоятельство: церковнославянская литературно-языковая традиция утвердилась и развилась в России не столько потому, что была славянской, сколько потому, что была церковной. Это обстоятельство чрезвычайно характерно для русской истории. Россия–Евразия – страна-наследница. Волею судеб ей приходилось наследовать традиции, возникшие первоначально в иных царствах и у иных племен, и сохранять преемство этих традиций даже тогда, когда породившие их царства и племена погибали, впадали в ничтожество и теряли традиции. Так, унаследовала Россия традицию византийской культуры и хранила ее даже после гибели Византии, унаследовала Россия и традицию монгольской государственности, сохранив ее даже после впадения монголов в ничтожество; наконец, унаследовала Россия и церковнославянскую литературно-языковую традицию и хранила ее, в то время как гибли один за другим древние центры и очаги этой традиции. Но любопытно при этом, что все эти унаследованные Россией традиции только тогда становились русскими, когда сопрягались с православием. Византийская культура с самого начала была для русских неотделима от православия, монгольская государственность, только оправославившись, превратилась в московскую, а церковнославянская литературно-языковая традиция только потому и могла принести плод в виде русского литературного языка, что была церковной, православной (99, с. 218-219).

Зато он решительно объединяет русских с живущими на просторах российской евразиции туранцами, к которым он относит пять групп народов, среди которых особое, главное место занимают тюркские народы. Здесь он видит психологическое и культурное единство, и общность исторической судьбы. Вот как он описывает тюркский психологический тип:

Таким образом, мы не ошибемся, если скажем, что во всем духовном творчестве тюрков господствует одна основная психическая черта: ясная схематизация сравнительно небогатого и рудиментарного материала. Отсюда позволительно сделать выводы и о самой тюркской психологии. Типичный тюрк не любит вдаваться в тонкости и в запутанные детали. Он предпочитает оперировать с основными, ясно воспринимаемыми образами и эти образы группировать в ясные и простые схемы. Однако следует остерегаться возможных неправильных толкований этих положений. Так, ошибочно было бы думать, что тюркский ум особенно был бы склонен к схематическому отвлечению. Конкретные этнографические данные, из которых мы извлекли указание на характер тюркского психического типа, не дают нам оснований для подобного заключения. Ведь те схемы, на которых, как мы видели, строится тюркское духовное творчество, отнюдь не являются продуктом философской абстракции и даже вовсе не носят характера чего-то нарочито обдуманного. Наоборот, они подсознательны и существуют в психике как неосознанная причина той психической инерции, благодаря которой все элементы психического материала сами собой укладываются именно в таком, а не в ином порядке: это возможно благодаря особенной элементарности и простоте этих схем. С другой стороны, ошибочно было бы думать, чтобы шорность или схематичность тюркской психологии припятствовала широкому размаху и полету фантазии. Содержание эпических преданий тюркских племен решительно противоречит такому представлению. Тюркская фантазия не бедна и не робка, в ней есть смелый размах, но размах этот рудиментарен: сила воображения направлена не на детальную разработку, не на нагромождение разнообразных подробностей, а, так сказать, на развитие в ширину и в длину; картина, рисуемая этим воображением, не пестрит разнообразием красок и переходных тонов, а написана в основных тонах широкими, порой даже колоссально широкими, мазками. Это стремление к разрастанию вширь, глубоко характерное для тюркского творчества, внутренне обусловлено теми же основными чертами тюркской психики (99, с. 146-147).

Именно туранцы (точнее, тюрки), согласно евразийской концепции, дали России ее государственность и вообще ФОРМУ. Русское православие имеет обрядовый и бытовой характер, оно пронизывает всю жизнь русского человека особой «философией жизни» точно также, как религия тюркских народов пронизывает жизнь этих народов. В российской же государственности, выросшей из монголо-тататского ига, воплощена уже не только форма, но и субстанциональная основа чингизидской империи:

Положительная сторона туранской психики, несомненно, сыграла благотворную роль в русской истории. Проявления именно этого нормального аспекта туранской психики нельзя не заметить в допетровской Московской Руси. Весь уклад жизни, в котором вероисповедание и быт составляли одно (бытовое исповедничество), в котором и государственные идеологии, и материальная культура, и искусство, и религия были нераздельными частями единой системы – системы, теоретически не выраженной и сознательно не формулированной, но тем не менее пребывающей в подсознании каждого и определяющей собой жизнь каждого и бытие самого национального целого, - все это, несомненно, носит отпечаток туранского психического типа. А ведь это именно и было то, на чем держалась старая Русь, что придавало ей устойчивость и силу. Если некоторые поверхностные иностранные наблюдатели не замечали в Древней Руси ничего, кроме раболепия народа перед агентами власти, а этих последних – перед царем, то наблюдение это было, несомненно, неверным. Беспрекословное подчинение есть основа туранской государственности, но оно идет, как и все в туранском мышлении, последовательно, до конца и распространяется, в идее, и на самого верховного правителя, который непременно мыслится как беспрекословно подчиненный какому-нибудь высшему принципу, являющемуся в то же время руководящей основой в жизни каждого подданного (99, с. 155-156).

Крайне интересно и глубоко сравнение Трубецким тюркской и семитской психологии как прямо противоположных и потому дополняющих одна другую, а потому очень полезных одна для другой:

Описанная психология типичного тюрка определяет собой и жизненный уклад и миросозерцание носителей этой психологии. Тюрк любит симметрию, ясность и устойчивое равновесие; но любит, чтобы все это было уже дано, а не задано, чтобы все это определяло по инерции его мысли, поступки и образ жизни: разыскивать и создавать те исходные и основные схемы, на которых должны строиться его жизнь и миросозерцание, для тюрка всегда мучительно, ибо это разыскивание всегда связано с острым чувством отсутствия устойчивости и ясности. Потому-то тюрки всегда так охотно брали готовые чужие схемы, принимали иноземные верования. Но, конечно, не всякое чужое миросозерцание приемлемо для тюрка. В этом миросозерцании непременно должна быть ясность, простота, а главное, оно должно быть удобной схемой, в которую можно вложить все, весь мир во всей его конкретности. Раз уверовав в определенное миросозерцание, превратив его в подсознательный закон, определяющий все его поведение, в универсальную схему и достигнув таким образом состояния устойчивого равновесия на ясном основании, тюрк на этом успокаивается и крепко держится за свое верование. Смотря на миросозерцание именно как на незыблемое основание душевного и бытового равновесия, тюрк в самом миросозерцании проявляет косность и упрямый консерватизм. Вера, попавшая в тюркскую среду, неминуемо застывает и кристаллизуется, ибо она там призвана играть роль незыблемого центра тяжести – главного условия устойчивого равновесия.

На этой особенности тюркской психологии основано странное явление притяжения между психикой тюркской и семитской. Трудно найти две более различные, прямо противоположные друг другу психики. Можно показать опять-таки на основании конкретных этнографических данных языка, музыки, поэзии, орнамента, что психология семита разительно противопоказана психологии тюрка. И тем не менее не случайно, что большинство тюрков – магометане и что тюрки-хазары были единственным в истории несемитским народом, сделавшим своей государственной религией иудаизм. Семит, выискивающий противоречия, находящий особое удовольствие в обнаружении противоречий и в казуистическом их преодолении, любящий ворошиться в сложно переплетенных и запутанных тонкостях, и тюрк, более всего ненавидящий тревожное чувство внутреннего противоречия и беспомощный в его преодолении, - это две натуры не только не сходные, но и прямо друг другу противоположные. Но в этой противоположности и причина притяжения: семит делает за тюрка ту работу, на которую сам тюрк не способен, - преодолевает противоречия и подносит тюрку решение (пусть казуистическое), свободное от противоречий. И не мудрено поэтому, что, ища необходимую базу для устойчивого равновесия, тюрк постоянно выбирает в качестве такой базы плод творчества семитского духа. Но, заимствуя этот плод чуждого духа, тюрк сразу упрощает его, воспринимает его статически, в готовом виде и, превратив его в одно лишь незыблемое основание своей душевной и внешней жизни, раз и навсегда мумифицирует его, не принимая никакого участия в его внутреннем развитии. Так тюрки не дали исламу ни одного сколько-нибудь крупного богослова, юриста или мыслителя: они приняли ислам как завершенное данное (99, с. 148-149).

Не могу удержаться здесь от повторения одной из собственных ключевых идей о том, что татары или отюреченные потомки древних булгар, остались все же преимущественно семитской нацией, происхождение которой я попробую обосновать в дальнейшем (но не в этой работе) по линии амореи-ханаанеи XX века до н.э. – хунну XVII века до н.э. – II в. н.э. – гунны III-V веков н.э. – булгары, авары и, может быть, хазары второй половины первого тысячелетия н.э. В этом случае булгаро-тюрский культурлогический союз, ставший татарами, соединивший в себе противоположные, но взаимодополняющие друг друга национальные психотипы в «Золотой Орде», уже не представляются случайностью, аномалией, но, напротив, объясняет многое не только в средневековой, но и в современной истории, и в самом евразийстве.

Интересно и сближение Трубецким русского духа в самых своих религиозных, интимных основах с иранским духом. Как великолепный лингвист, один из выдающихся структуралистов, он проводит тонкий анализ и делает выводы:

Для определения отношения между соседними языками или диалектами громадное значение имеет изучение словарей. К сожалению, говоря о наиболее древних эпохах, мы лишены объективной возможности отличать слова заимствованные от слов исконно родственных. Все же иногда заимствование менее вероятно, чем исконное родство. Просматривая список слов и корней, общих у славян с индоиранцами и неизвестных другим индоевропейским языкам (кроме, отчасти, балтийских), мы находим здесь такие предлоги, как слав. кь, ради, безъ, съ (в качестве предлога-приставки), местоимения овъ, онъ, вьсъ (весь), союз а, особая отрицательная частица ни (ср. особенно ничьто – авестийск.), наречие явљ, частица бо, которые, разумеется, принадлежат к запасу исконно родственных, а не заимствованных слов. Ни с одним из других индоевропейских диалектов праславянские и прибалтийские говоры не представляют такого детального сходства в области запаса подобных несамостоятельных словечек, столь характерных и важных для каждого языка. Это позволяет предполагать особенно тесную связь между праславянскими и праиндоиранскими диалектами. Среди прочих общих этим двум  диалектическим группам элементов словаря много таких слов, которые по своему значению легко могли быть заимствованы одним диалектом у другого. Эти слова глубоко характерны. Целый ряд из них относится к терминологии религиозной. В качестве таких обычно приводят (вслед за французским ученым А.Меillеt (Мейе) слав. богъ, святъ (где я по-русски из «малого юса»), слово, которые сопоставляются с древнеиранскими baga, spenta, sravah. Замечательно, что здесь имеется совпадение именно славянского и иранского (без участия индийского; балтийские языки из этих трех слов знают лишь второе) (99, с. 121-122).

Но что здесь «интересно»? Это еще один серьезный аргумент для отделения русского культурного ареала от европейского, для включения его в центрально-азиатский с преимущественно семитским (арабским и татарским), иранским, тюркским и русским (не славянским, а именно русским) национальными составами.

Наконец, Трубецкой приходит в ясному и однозначному теоретическому выводу:

Таким образом, в этнографическом отношении русский народ не является исключительно представителем славянства. Русские вместе с угро–финнами и с волжскими тюрками составляют особую культурную зону, имеющую связи и с славянством и с туранским Востоком, причем трудно сказать, которые из этих связей прочнее и сильнее. Связь русских с туранцами закреплена не только этнографически, но и антропологически, ибо в русских жилах, несомненно, течет, кроме славянской и угро-финской, и тюркская кровь.

В народном характере русских, безусловно, есть какие-то точки соприкосновения с туранским Востоком. То братание и взаимное понимание, которое так легко устанавливается между нами и этими азиатами, основано на этих невидимых нитях расовой симпатии. Русский национальный характер, впрочем, достаточно сильно отличается как от угро-финского, так и от тюркского, но в то же время он решительно непохож и на национальный характер других славян. Целый ряд черт, которые русский народ в себе особенно ценит, не имеет никакого эквивалента в славянском моральном облике. Наклонность к созерцательности и приверженность к обряду, характеризующие русское благочестие, формально базируется на византийских традициях, но тем не менее совершенно чужды другим православным славянам и скорее связывают Россию с неправославным Востоком. Удаль, ценимая русским народом в его героях, есть добродетель чисто степная, понятная тюркам, но непонятная ни романогерманцам, ни славянам (99, с. 133).

После этого уже нетрудно придти и к ясным практическим рекомендациям:

В этих подсознательных симпатиях и антипатиях русской народной стихии и надо черпать указания для постройки здания русской культуры. Мы исповедуем восточное православие, и это православие сообразно со свойствами нашей национальной психики должно занять в нашей культуре первенствующее положение, влияя на многие стороны русской жизни. Вместе с верой мы получили из Византии много культурных традиций, которые в старину сумели творчески развить и приспособить к нашим, русским. Пусть работа в этом направлении будет продолжаться. Но этим дело не исчерпывается. Нельзя все уложить в византийские рамки. Мы не византийцы, а русские, и для того, чтобы русская культура была вполне «нашей», нужно, чтобы она была теснее связана с своеобразным психологическим и этнографическим обликом русской народной стихии. И тут-то надо иметь в виду особые свойства этого облика. Много говорили о том, что историческая миссия России состоит в объединении наших «братьев» славян. При этом обычно забывали, что нашими «братьями» (если не по языку и по вере, то по крови, характеру и культуре) являются не только славяне, но и туранцы, и что фактически Россия уже объединила под сенью своей государственности значительную часть туранского Востока (99, с. 135).

И далее:

Монгольское иго длилось более двух веков. Россия попала под него, еще будучи агломератом удельных княжеств, самостийнических, разрозненных, почти лишенных понятий о национальной солидарности и о государственности. Пришли татары, стали Россию угнетать, а попутно и учить. А через двести с лишком лет Россия вышла из-под ига в виде, может быть, и «неладно скроенного», но очень «крепко сшитого» православного государства, спаянного внутренней духовной дисциплиной и единством «бытового исповедничества», проявляющего силу экспансии и вовне. Это был результат татарского ига, тот плод, по которому можно судить о вредоносности или благоприятности самого ига в судьбах русского народа (99, с. 161).

А вот великолепный евразийский мостик между православием и исламом, через который обе религии могут дружески пожать одна другой руки и каждая, оставшись на своем берегу, участвовать в строительстве единой евразийской империи, основанной на туранских, чингизидских началах:

Проблема взаимоотношения государственности и религии для России – Евразии является проблемой основной, ибо, как сказано, Россия – Евразия только тогда может стать сама собой, когда будет религиозна. Решение этой проблемы лежит не в законодательстве, а в быте. При Чингисхане не было казенной религии, не было и подчинения государственной власти какой-либо религиозной организации, а тем не менее государственность Чингисхана была глубоко религиозна. Точно так же и в допетровской Руси вера была не казенной и государственная власть не была в подчинении у власти церковной, а тем не менее старая московская государственность была религиозной. Решение вопроса и при Чингисхане, и в допетровской Руси лежало не в области политики и законодательства, а в области быта и психологии. Каждый воин Чингисхана подчинялся не только своему начальнику (а через него – его начальнику и т.д. вплоть до самого верховного хана), но и прежде всего высшему религиозному началу и знал, что тому же высшему религиозному началу подчиняется и его начальник, и начальник этого начальника и т. д.., вплоть до самого Чингисхана. При этом подчинение религиозному началу и у воина, и у начальника, и у Чингисхана было не только официальное, не только в связи со службой, но и вне службы, в самом быте. И жизнь внешней природы, и судьба человека, и быт человека мыслились как закономерное, неземным верховным существом предустановленное течение вещей; и государственность представлялась как часть этой естественной системы. Такое же отношение к делу наблюдалось и в допетровской Руси, несмотря на то что между ней и кочевническим государством Чингисхана было громадное различие (99, с. 291-292).

Все дело в быте и психологии, именно там место религии по Трубецкому, а не в области политики и права. Сами отцы-иезуиты позавидовали бы такому «соломонову решению». Вот только сомнительна практическая приложимость этой простой идеи, если ее применить к сильной империи, будь то русской, будь то тюркской. Наш автор противоречит сам себе, объясняя причины разложения чингизидской империи неурегулированностью именно «малых форм» и религиозно-бытовых вопросов. Зато к империи слабой эта формула «евразийского Маркса» вполне применима, тем более, к империи, заселенной преимущественно слабыми русскими и управляемой малочисленными, но духовно сильными тюрками. Это формула для России XXI века и, наверное, большей части XXII века.

Поэтому евразийство действительно является своевременной сермяжной идеологией. А византизм?

Уже говорилось о том, что русский византизм, если он откроет себя в глубокой истории на рубеже христианской эры и дальше, в древней истории, способен подорвать претензии евразийцев на роль единственного родителя, а также друга и брата русского народа, и противопоставить ему более сильную и привлекательную для русских людей теорию происхождения. Особая важность «теории происхождения» подчеркивалась Бердяевым, хотя он и считал, что для русских миф о конце является более значимым:

Есть два преобладающих мифа, которые могут стать динамическими в жизни народов, - миф о происхождении и миф о конце. У русских преобладает второй миф – миф эсхатологический. Так можно было бы определить русскую тему XIX в.: бурное стремление к прогрессу, к революции, к последним результатам мировой цивилизации, к социализму и вместе с тем глубокое и острое сознание пустоты, уродства, бездушия и мещанства всех результатов мирового прогресса, революции, цивилизации и пр. (13, с. 516).

Теория, которая учит раба любить свои цепи, а классическое евразийство от Трубецкого до Гумилева пытается поставить и такую «педагогическую задачу», но Трубецкой от шока большевистской революции и «радостей» эмигрантской жизни в преднацистской и нацистской Европе, а Гумилев – от самоотождествления себя с «аристократическим туранским элементом», такая теория мне не по нутру, она не истинна и несправедлива, это не сермяга на теле, это – аркан на твоей шее. Здесь есть и подлость иного рода, ведь «раб» не знает-не ведает о своем будущем рабстве, но уже приучается «любить» будущее, предуготованное ему рабство.

И все же идеи Трубецкого и его книги – это явление русского духа, высокое творчество и сильная мысль. Как любая классика, она «матрична» и может быть использована в зауженном варианте (Гумилевым, например) и, тем более, быть превращена в пропаганду, сжата в кулак идеологической войны (Дугиным, например), правда, если перебранку в очереди называть войной, но может стать и основой для дальнейшего познания мира и для его освоения, объединения и умиротворения. Философы истины, кроме самого Трубецкого, выросшие на почве евразийства, мне пока неизвестны (но они явятся), а вот формирование евразийского идеологического фундамента наблюдаю в многочисленных публикациях, в самой настроенности российского и казахстанского общественного сознания начала XXI века.

Может быть, мое признание идеологической глубины евразийства является вынужденным и неискренним?

Конкретно о Трубецком, о впечатлении от его работ могу сказать, что его мысль, как и стиль производят большее впечатление, чем во многом натянутый персонализм Бердяева. Это честная, ищущая, но и страстная мысль, в общем как и мысль Бердяева, но Бердяев сильно грешит субъективными и настроенчески-психологическими оценками, даже не осознавая этого своего субъективизма и считая их чем-то метафизически истинным.

Мысль Трубецкого точна и въедлива, не грешит субъективизмом и стремлением оправдать личные комплексы. Он по праву родоначальник и первооткрыватель. Он лучше Бердяева, хотя и Бердяев хорош, особенно зрелый. Он явно лучше своих соратников и последователей, по крайней мере тех, которые мне известны.

Но, несмотря на то, что Трубецкой «лучше» Бердяева, не он, а Бердяев смог сохранить приобщенность к народному русскому духу, из которой, приобщенности, как из земли, может вырасти жизнь, а не схема, не бич с ногайкой, Кощей с Соловьем, а своя (СВОЯ) правда.