\ ГЛАВНАЯ /  \ МЫ /  \ ФОРУМ /  \ МЫСЛИ /  \ ГОСТЕВАЯ КНИГА /  \ АРХИВ /
Виктор Феллер

ВВЕДЕНИЕ В ИСТОРИЧЕСКУЮ АНТРОПОЛОГИЮ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ ПРОСВЕЩЕНИЯ
/ВЗГЛЯД НА ИСТОРИЮ XVI-XX СТОЛЕТИЙ С ВЕРШИНЫ
1750-1850 ГГ. /
Sensation как
"практикующий разум"


Становление идеологии просвещения

Генезис исторического сознания

Становление "человека рационального"

Биографические размышления об эпохе

История европейской мысли в рамках эпохи

"Слои" и "срезы" истории Нового времени

Век науки (1780-1880 гг.)

Десакрализация власти в эпоху Просвещения

Философия истории - философия власти

Структурирование нашего эона










ВЕК НАУКИ (1780-1880 гг.)

ИНСТИТУЦИОНАЛИЗАЦИЯ НАУЧНОГО СООБЩЕСТВА

Из комплекса реальных достижений в социально-экономической и политической сферах я бы выделил казалось бы наименее значимый фактор – институционализацию науки, как фактор, возможно, наиболее значимый в истории эпохи, не только в интеллектуальной, но и в социальной, и в политической тоже.

В условиях революций, противостояний, войн, нестабильности даже в самых глубоких слоях социума, порожденных разрушением тысячелетних имперских, церковных, корпоративных и феодальных отношений и формированием новых, капиталистических и либеральных отношений, быстрым выхолащиванием в обществе религиозных идей и авторитетов, техническим прогрессом, на глазах всего двух-трех поколений рождающим из мануфактурной и домашней экономики фабрично-заводскую экономику, вводящим в жизнь совершенно новые вещи и возможности в количестве и темпами, многократно превосходящими прошлые времена, необходимо было искать новые опоры, новые авторитеты, новую уверенность.

Популярность идеи прогресса во второй половине XVIII столетия – это обратная сторона фундаментальной неуверенности. Это надежда на то, «что все обойдется», а не самоуверенная наивность. Преобладающее настроение этого времени – тревога и надежда, осторожность и осторожный оптимизм. После потрясений Революции и европейских войн конца XVIII – начала XIX веков, несмотря на всю тяжесть, трагичность пережитого, поколение Революции и поколение, следующее за ним, вынесли мощную уверенность в силе разума и веру в перспективность новых общественных отношений. Страдание закалило неуверенные идеи 1740-1780-х годов, а конечная неудача великого эксперимента Революции обернулась положительным опытом реального участия масс в управлении обществом, в партийном строительстве и строительстве современного национального государства, в реальной власти идей и насущности прогресса – текучего состояния общества, регулируемого новыми институтами.

Среди таких новых институтов революционное и послереволюционное поколение увидели науку в новых институциональных формах и властных полномочиях, исходящих из этих форм. Тем более, что идея прогресса в высшем своем выражении была в это время отождествлена с прогрессом в знании, прежде всего в научном знании и именно человек знающий, просвещенный мог вполне соответствовать модели «человека этического». По господствующим воззрениям того времени познание себя во всей полноте ведет к добру и власти добра над злом, первородный грех является прежде всего опасным следствием ошибки незнания, неразумия и добро является прежде всего способностью людей к разумному общежитию. Человек может и должен стремиться к счастью здесь, в этой жизни, в обществе, на земле. В практическом отношении «человек этический» требовал установления универсальных и твердых правил общежития, установления разумного общества (общества Разума), а в теоретическом, в духовном он исходил из разумного гедонизма, из стремления к счастью в жизни, ограниченного требованиями природы, общества и времени.

Теоретический разум «человека этического» был подчинен практическому (Кант определил эту максиму четко и ясно), а дух – воле, но воле разумной, знающей и экстравертной. Бог в этой системе был вытеснен за пределы духа и разумной воли, как и дьявол. «Человек этический» оградил живой дух реального человека высокой оградой трансцендентальности, а критерий отнесения к трансцендентальному был тот же, что сформировал Вико – verum-factum (истинное-сделанное), то есть все, что может быть сконструировано или понято как сконструированное самим человеком, все, что может считаться творением «человека разумного» является несомненным, аподиктическим, истинным, истинно сущим, а то, что идет не из человеческой воли, не из Cogito – все это по крайней мере сомнительно и не может быть введено в империю человека в качестве сопоставимого с Cogito авторитета.

Этот мощный этический комплекс суверенного человека, субъективный, интровертный в своей психологии, но объективный и экстравертный в своем мировоззренческом целом, в своей философии, не мог обойтись без практического обожествления знания, без «религии Разума», а метафизически и философски, и, тем более, прагматически, без создания иерархически упорядоченной модели общества, причем упорядоченной вокруг нового центра – институционализированной науки и образа ученого как высшего авторитета, гуру и жреца, занявшего место Церкви, либо, в более умеренных вариантах, ставшего вместе с Церковью, но Церковью «современной», «просвещенной».

То, что «человек этический» был только идеальной моделью, ничего не меняет в наших рассуждениях, ведь и новая социальная иерархия с центром в институте науки также была идеальной социальной моделью. «Человек этический» и новая модель общества обладали мощной притягательной силой как раз в силу своей идеальности. Это был ориентир и маяк для многих тысяч просвещенных людей, в целом для интеллектуальной элиты. Это был новый миф, политический миф или целая политическая мифология, одним из мифов которой был, например, политический миф Прудона.

В жизни этот идеал инициировал процессы формирования профессиональных и этических стандартов и языковых конвенций в самых разных научных дисциплинах, например, в историографии, этнографии, психологии, процессы формирования общностей и структурирования их вокруг научных школ, а также профессиональных сообществ. Общности потребителей интеллектуальной продукции становились стабильным, но взыскательным рынком для профессионалов, одновременно обеспечивая их независимость от власть имущих и обеспечивая благотворную конкурентную среду в самом профессиональном сообществе.

Если раньше основой для независимости ученых были автономные университеты, на самом деле весьма зависимые от королей, князей и Церкви, а сами представляющие собой духовные корпорации, бюрократически организованные и в силу своей зависимости и своей бюрократической организации склонные к зажиму, а то и удушению свободной мысли, то с конца XVIII века можно говорить о формировании действительно автономных и рыночно ориентированных корпораций ученых, генерирующих собственные цели и превратившихся в самостоятельную властную силу.

Эта сравнительно недорогая для общества властная сила, по прежнему выполняющая и образовательную функцию (прежде всего в сфере высшего образования), но все больше берущая на себя эпистемологическую (научную, исследовательскую) и идеологическую функции, превратила ученых из зависимой, сравнительно малоуважаемой части общества, в коллективных носителей высших идеалов текучего общества.

Теперь властные элиты вынуждены были опираться на сообщества ученых как на авторитет, контролирующий интеллектуальное развитие будущих чиновников, предпринимателей, партийных и общественных функционеров, кадровый потенциал как интеллектуальных, так и властных элит. А распространение грамотности и расширение доступа к высшему образованию сделало университеты, получившие опору на интеллектуальных рынках, как бы государствами в государстве, пронизывающими своим влиянием все слои общества и обеспечивающими важнейшее, ключевое свойство, необходимое для функционирования текучего общества непрерывно развивающейся экономики и усложняющейся социальной, интеллектуальной и политической практики – свойство социальной мобильности, ротации талантливых, активных, честолюбивых людей из более обширных низших и средних слоев общества в высшие.

Институционализация науки стала фактом в равной мере серьезным как в развитых, так и в отстающих странах, вовлеченных в процессы интеллектуальной истории Просвещения, в демократических и автократических государствах: в Великобритании, Франции, России… В николаевской России университеты были едва ли не единственным устойчивым либеральным институтом, поэтому роль этого института, одновременно революционизирующая и стабилизировавшая российское общество, была даже выше, чем во Франции и в Англии. В Англии, кстати, до семидесятых годов XIX века ее знаменитые университеты, Оксфорд и Кембридж, оставались в основном нереформированными и несекуляризированными корпорациями. Только в 1871 году в Оксфордском и Кембриджском университетах отменили проверку вероисповедания при занятии академических постов (96).

А вот как описывает Дж. М. Тревельян оксфордские нравы в «золотое пятидесятилетие»: «Ленивый, слабовольный, безбрачный клерикализм профессоров XVIII века роднил их с монахами XV века; кстати сказать, и те и другие были одинаково полезны. Гиббон, который, как член палаты общин, был в 1752 году допущен в общество членов Модлин-колледжа в Оксфорде, так описывает их нравы: «Они не обременяли себя размышлениями, чтением или письмом. Их разговоры ограничивались кругом дел колледжа, политикой тори, личными историями и частными скандалами, живая невоздержанность юности оправдывала их скучные и тайные попойки»… Только в самом конце столетия началось движение за внутренние реформы, которое привело оба университета на путь самоусовершенствования. Его можно датировать в Тринити-колледже в Кембридже с кризиса 1787 года» (97).

Только в двадцатых годах XIX века английская государственная система образования вполне включилась в общий процесс секуляризации, уже более полувека развивавшийся частным порядком. Точное и техническое образование постепенно завоевывали свое «место под солнцем». «С 1823 года общества механиков, основанные в Шотландии доктором Биркбеком, были созданы по всей промышленной Англии. Новый мир не мог довольствоваться лишь классической ученостью, заботливо укрываемой от широких масс в тесной церковной корпорации Оксфорда и Кембриджа… Эти новые веяния, оказавшие влияние на образование и самообразование, привели также к основанию Лондонского университета (1827). Нонконформисты и сторонники светского образования из Оксфорда и Кембриджа объединились, чтобы основать в столице учебный центр, не имеющий сектантского уклона, исключающий из программы теологию и не требующий религиозной присяги для преподавателей и студентов. Этот новый университет имел склонность к современным учениям, включая и естественные науки» (98).

Уточним понятие «институционализации науки». Это не «университизация науки», которая произошла еще в XII-XIV веках. Появление университетов в качестве автономных корпораций стало одним из значимых интеллектуальных и институциональных сдвигов Высокого Средневековья, но в XVIII столетии происходило превращение университетов, свободных профессиональных сообществ ученых и интеллектуальных общностей, ориентированных на эти сообщества, в целостную систему, обладающую развитым самосознанием и собственными целями, которые начинали рассматриваться и как высшие цели общества. Теперь уже не ученое сообщество приспосабливалось к целям общества, олицетворяемым национальным государством, интернациональными Империей или Церковью, а общество приспосабливалось к целям ученых, к целям науки, к целям творческой и интеллектуальной свободы, несущей в себе «человека рационального».

Отсюда – ускоренное формирование профессиональных кодексов чести и конвенций, внутреннее перерождение структуры образования, ранее основанной на университетских корпорациях, подобное происходящему в это же время перерождению структуры экономической собственности, в процессе которого цеховая структура и структура торговых обществ замещались структурой акционерных обществ и товариществ с ограниченной ответственностью. Результатами этого перерождения университетов стали, во-первых, отчуждение студентов и части преподавателей университетов от административной системы управления университетами и, тем более, от их высоких покровителей; во-вторых, расширение и увеличение размеров университетов, формирование вокруг университетов широких интеллектуальных общностей, так или иначе влияющих на университетскую жизнь, обеспечивающих свободу выбора для многих преподавателей, их сравнительную независимость от университета (возможность стать «свободным художником», перейти на государственную службу, стать политиком, уйти в другой университет и т.д.); в-третьих, повышение статуса знания как такового, ведь преподаватели и студенты превратились в «чистых» производителей и потребителей, отношения между которыми теперь выстраивались по закону спроса и предложения: чем качественнее товар, тем выше статус преподавателя независимо от его возраста и места в структуре университетской корпорации.

Основой власти науки в текучем обществе XIX столетия стало прогрессирующее усиление идеологической роли науки. Секуляризация XVIII столетия не была простым следствием вытеснения знанием веры, так как собственно вера и знание мало пересекаются и вполне могут сосуществовать в параллельных интеллектуальных мирах. Конечно, переключение общественного внимания на великие открытия науки XVII-XVIII веков отвлекало внимание от религии, а история церковных преследований XVI-XVII столетий не могла не повлиять на авторитет науки в ущерб авторитету Церкви после того, как в ряде мировоззренчески важных вопросов была признана правота преследовавшихся ученых, а не церковных богословов и иерархов. Все это так, но на большей части XVIII столетия мировоззренческий авторитет Церкви, также существенно приспособившей свой эпистемологический базис к новому знанию, был основным, всеобщим и действенным, а секуляризация охватывала лишь очень узкие слои «диссидентов», как правило не имеющих положительной мировоззренческой программы и вынужденных довольствоваться выразившимся еще в двадцатых-тридцатых годах и потому поверхностным деизмом, абстрактным пантеизмом и ворчливым скептицизмом.

В сороковых годах XVIII столетия, правда, заявил о себе агрессивный материализм (Ламетри) и механицизм, но и он оставлял в душе мировоззренческий вакуум, так как, объясняя «загадку жизни» движением и расположением атомов, превращал саму жизнь в ничто. Зародившийся примерно в то же время позитивизм (пред-позитивизм) «просто» выводил «загадку жизни» за пределы интеллектуальных интересов, что также не решало мировоззренческую проблему, но переключало внимание на «позитивные» вопросы. И в этом смысле рождающийся немецкий идеализм также выполнял «позитивную» программу. Он переключил внимание мыслящих людей с метафизических и религиозных вопросов на вопросы практические: практической морали, практического мировоззрения, практики научной, политической, социальной, экономической деятельности, благо, что перед людьми уже во второй половине XVIII столетия открылись небывалые прежде возможности для такой деятельности. Идеализм увидел полноту мира в полноте практической этики (Кант), в полноте осуществляющейся в истории Абсолютной идеи (Гегель), в полноте субъективной и деятельностной свободы (Фихте). Позитивизм же, отказав любой метафизике в доверии, пообещал в будущем замену ей в виде мета-науки.

В центре просветительского идеала были великое обещание и надежда, окрепшая в борьбе. Но источником этого обещания и этой надежды должен был стать некий высокий авторитет, и таким высоким авторитетом стала наука, идеологическая власть которой в конце XVIII века была уже сопоставима с идеологической властью Церкви. «Религия» науки – позитивизм оказалась в комплиментарных отношениях с новой «религией» человека – идеализмом и они, совместными усилиями, обрушили обветшавшее здание старой аристотелевско-томистской метафизики, в котором уютно чувствовало себя западное христианство уже в течение пятиста лет.

Таким образом, вера в научный прогресс стала в центр всех верований интеллектуальных элит, а старая христианская вера «ушла в оппозицию».

Правда, век позитивизма оказался недолог, а век идеализма был еще короче. Идеал позитивизм рухнул в восьмидесятых-девяностых годах XIX века, а идеализм как идеал – в сороковых. Другой вопрос, что это крушение идеала было лишь первым крушением, крушением собственно только лишь абсолютного идеала, и в последующем идеалы идеализма и позитивизма, уже помельче, но поконкретней, восстановились в неокантианстве, неогегельянстве, неофихтеанстве, неолейбницианстве, в неопозитивизме, в структурализме и т.д. Но это крушение идеализма и позитивизма вновь, теперь уже на широкой элитной основе, обратило сознание к религиозным ценностям и частично восстановило в глазах интеллектуалов и властвующих их авторитет, создало новую религиозную философию в семидесятых-девяностых годах XIX века.

Секуляризация второй половины XVIII – первой половины XIX столетий оказалась лишь исторически значимым эпизодом, оборотной стороны самовыражения эпохи Просвещения в новых идеях, мировоззренческих и антропологических, в науке и философии, в научном и философском сознании, приобретеших в это время суверенность, достигших полного развития и зрелости. И «век секуляризации» совпал с веком идеологического господства науки как таковой.

ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ ФУНКЦИИ НАУКИ

Наука приобрела во второй половине XVIII столетия собственную идеологию, хорошо увязанную со всем комплексом мировоззренческих (в том числе метафизических) и антропологических (в том числе и философских) проблем. Материализм здесь выполнял роль подручного, от которого можно было при случае отмежеваться и, тем самым, укрепить адептов просветительской идеологии в «объективности» и «справедливости» этой идеологии, и даже в ее «тонкости». Душевное помрачение и сужение вполне компенсировалось духовной свежестью и надеждой, практическим настроем и волевой активностью. Человек стал беднее, но его жизнь стала богаче, а впереди маячил идеал, идеал счастливого человечества на благоустроенной земле. Земля быстро благоустраивалась и этот процесс, а не процесс мысли или ритуала, служил убедительным доказательством правильности сделанного выбора.

От науки ждали все новых и новых открытий и она их давала, правда, с технической стороной прогресса и с познанием природы дело обстояло много лучше, чем с миром человека и его общества. Но и здесь рост знаний был очевидным, а будущее обещало много больше.

Институционализированная наука, получившая власть, подобно папе римскому, не снизу, а сверху, от великой идеи и великого идеала эпохи, получила, как и римский папа, власть идеала, верховную репрезентативную власть в динамичном, развивающемся обществе и взяла на себя роль основного идеологического стабилизатора социально-политических процессов.

Каким образом она осуществляла эту роль?

Идеологическую функцию науки следует раздвоить на стабилизирующую и революционизирующую или, во-первых, управляющую потоком перемен и, во-вторых, питающую перемены, подталкивающую их идеологическими импульсами или, что еще точнее, разбрасывающую идеологические семена, вскоре простающие социально-экономическими и политическими переменами.

Стабилизирующую функцию можно подразделить на три: нормализирующую, то есть приводящую культуру в соответствие с жизнью, семиотическое пространство культуры в соответствие с социально-политическим опытом, психическими и интеллектуальными возможностями и реальностями; системную, то есть приводящую культуру к целостности и соответствию с ее, культуры, системными принципами; объяснительную, то есть приводящую людей к способности понять и объяснить изменения в соответствии с законами разума, способствующую тому, чтобы человек мог рассматриваться как микрокосм макрокосма культуры и истории, ее носитель и поле ее развертывания в ментальной и интеллектуальной сферах – что особенно важно, когда социально-политические процессы идут медленно или блокируются.

Эпоха Просвещения реализовывала во всей толще культуры и социума идеи, явленные эпохой Возрождения и превратившиеся эпохой Барокко в интеллектуальную действующую силу. Одновременно эта эпоха примиряла с традиционной культурой, «нормализовала» интеллектуальные достижения эпох Возрождения и Барокко и, собственно, была эпохой семиозиса новой культуры, нового языка культуры. Психологические содержания культуры, рожденной Новым временем, становились психо-семиотическими, «овнешвленными», «выраженными», «отлитыми» в знаковые структуры и объективные социально-экономические и политические отношения. Иначе говоря, психогенез Возрождения и интеллектуальный генезис Барокко в эпоху Просвещения дополнились семиогенезом (культурогенезом) и социогенезом.

В эпоху Просвещения на первый план вышли две идеологические функции из четырех (революционизирующей, нормализируующей, системной, объяснительной), а именно, революционизирующая и объяснительная, так как системная функция была в целом отработана в эпоху Барокко и реализована в самом начале эпохи Просвещения, а нормализирующая еще не стала актуальной, как она станет актуальной в следующей за ней эпохе Модернизма.

Наука уже во второй половине XVIII столетия стала основной революционной силой, порождающей непрерывный с того времени технический, технологический и социальный прогресс. Здесь инициатива принадлежала естествознанию, эмпиризму и естественнонаучной методологии в общественных и даже гуманитарных науках, то есть тому, что позже получило общее имя позитивизма.

Естествознание порождало множество проблем, но затем вполне успешно решало их, правда порождая новые. А социально-политические эксперименты, начатые Американской и Французской революциями, продолжались уже непрерывной чередой и быстро меняли социальные и политические структуры не только в Европе и в США, но и в России, Латинской Америке и даже в далекой Японии и далекой от культурных традиций Запада Османской империи. Растущие с середины XVIII века колониальные империи великих европейских держав также способствовали, хоть и насильственно, неорганично, распространению перемен в Индии, Африке, Индокитае, Китае, Корее и т.д.

ИЗМЕНЕНИЕ ОБЩЕНАУЧНОЙ ПАРАДИГМЫ И НАЧАЛО НАУЧНОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Период 1740-1790 гг., то есть несколько расширенная первая четверть эпохи Просвещения, включающая в себя непосредственное «преддверие» и «последверие», стал началом научной революции, для которой характерны состояние самоподдерживающегося процесса, фундаментальный метафизический сдвиг и яркие примеры конкретных переворотов в важнейших сферах науки.

Именно в этот период наука «механического разума», успешно работающая с видимыми или механически структурированными объектами и теориями, приобрела способность к эффективной работе с квази-духовными, немеханическими моделями-«полями», «волнами», количественно-качественными переходами и скачками. Конечно, механическая мета-модель при этом оставалась основной, общереференциальной, но рациональная, научная мысль научилась уже оперировать и с «иррациональными» содержаниями и гипотезами.

Мы уже приводили пример как тяжело проходило признание ньютоновского истолкования тяготения «как внутреннего стремления к взаимодействию между каждой парой частиц материи» из-за его схоластических и анти-механических импликаций и только «к середине XVIII века такое истолкование было распространено почти повсеместно, а результатом явилось подлинное возрождение схоластической концепции».

Произошла смена естественнонаучной, в основе своей мета-физической парадигмы: от ортодоксального позитивистского корпускуляризма XVII – первых десятилетий XVIII века с «протяженностью», «формой», «местом» и «движением» корпускул – к обогащенному материалистическим субстанционализмом позитивизму второй половины XVIII-XIX веков с внутренне присущими корпускулам-вещам «силами притяжения» и «отталкивания» (99).

Эта смена, а, точнее, обогащение парадигмы, в центре которой находится смена гештальта, оказала немедленное воздействие на научную мысль, приведя к эпохальным открытиям уже в первые десятилетия эпохи Просвещения в области далеких от механики наук и дисциплин в самой физике. Именно в это время появилась наука об электричестве и современная химия, а несколько позже произошли перевороты в некоторых областях физики, в которых ранее господствовала механическая парадигма. Так, в начале XIX века на смену корпускулярной оптике пришла волновая. И, что интересно, даже в астрономии, имеющей дело с крупными «корпускулами» звезд и планет, начали открывать, предварительно вычисляя, невидимые объекты. Так, в 1781 году была открыта планета Уран, а затем были вычислены и открыты десятки астероидов.

Кун пишет: «Те ученые, которые писали об электричестве в течение первых четырех десятилетий XVIII века, располагали значительно большей информацией об электрических явлениях, чем их предшественники в XVI-XVII веках. В течение полувека после 1740 года к спискам этих явлений было добавлено лишь немного данных. Тем не менее в ряде важных моментов работы Кавендиша, Кулона, Вольта по электричеству в последней трети XVIII века выглядят более ушедшими вперед по сравнению с подобными работами Грея, Дюфе и даже Франклина, чем работы этих первооткрывателей в области электричества начала XVIII века по сравнению с подобными исследованиями в XVI веке. Где-то между 1740 и 1780 годами исследователи электрических явлений впервые оказались в состоянии принять основания своей области без доказательств» (100).

Это научное чудо имело свои метафизические (мета-физические) основания в смене мета-гештальта, о которой мы говорили выше. Только «к 40-м годам XVIII века исследователи электрических явлений могли говорить о притягивающем «свойстве» электрического флюида, не вызывая насмешек, которых удостоился мольеровский доктор столетие назад. И постепенно электрические явления все больше обнаруживали закономерности, отличные от тех, которые в них видели исследователи, рассматривающие их как эффекты механического испарения (effluvium), которое могло осуществляться только посредством контакта. В частности, когда электрическое действие на расстоянии сделалось предметом непосредственного изучения, то феномен, который сейчас мы характеризуем как электризацию через индукцию, смог быть признан в качестве одного из следствий. Ранее, когда явление рассматривалось в общем виде, оно приписывалось непосредственному воздействию «электрических» атмосфер или утечке, неминуемой в любой электрической лаборатории. Новый взгляд на индукционное воздействие являлся в свою очередь ключом к анализу Франклином эффекта лейденской банки и, таким образом, к возникновению новой ньютоновской парадигмы для электричества».

Кун описывает подобные превращения узко механистической парадигмы в новую, «субстанционалистическую» на примерах открытий в химии, произведенных Лавуазье и Дальтоном, и открытий в области электромагнитных явлений, совершенных Максквеллом, который методологически отбросил понятие эфира как механической среды для распространения электромагнитных волн, хотя мировоззренчески оставался убежденным сторонником эфира. Но, поскольку эфир так и не был обнаружен, а безэфирная теория хорошо объясняла данные экспериментов, то постепенно «попытки выявить эфирную среду были преданы забвению», что в конце концов привело к появлению теории относительности (101).

Другой пример: «К 70-м годам XVIII века целый комплекс факторов создал кризис в химии, но не все историки согласны друг с другом относительно его природы и относительно важности тех или иных факторов в его возникновении. Однако два фактора обычно считаются наиболее значительными: возникновение химии газов и постановка вопроса о весовых соотношениях. История химии газов начинается в XVII веке с создания воздушного насоса и его применения в химическом эксперименте. В течение следующего столетия, применяя насос и ряд других пневматических устройств, химики вскоре приходят к выводу, что воздух, вероятно, является активным ингредиентом в химических реакциях. Но за редкими исключениями – такими сомнительными, что их можно было бы не упоминать вообще, – химики продолжают верить, что воздух – только вид газа. До 1756 года, когда Джозеф Блэк показал, что «тяжелый воздух» (CO2) может быть путем четкой процедуры выделен из обычного воздуха, считалось, что две пробы газа могут различаться только благодаря различному содержанию загрязняющих примесей».

Что-то навязывало мысли представление о воздухе как о некоем простом газе либо простом газе, смешанном с другими простыми газами – загрязняющими примесями. Флогистон тоже был чем-то вроде примеси, состоящей из атомов тепла. Еще одной проблемой была проблема увеличения веса при прокаливании металлов. Раньше этот эффект находил легкое и не проблемное «объяснение» – «если химические реакции могли изменять объем, цвет и плотность ингредиентов, то почему, спрашивается, они не могут точно также изменять и вес?» Но «постепенное внедрение теории тяготения Ньютона привело химиков к мнению, что увеличение в весе должно означать увеличение количества материи». «Подобно проблемам пневматической химии, проблемы изменения веса все больше и больше затрудняли понимание того, что собственно представляет собой теория флогистона» (102).

Здесь ученые встретились с еще более фундаментальной метафизической импликацией, чем механистическая парадигма XVII-XVIII веков. Представление о воздухе как простой субстанции коренилось, кстати, не в корпускулярной парадигме XVII века, а в древней метафизической парадигме о четырех (пяти) первоэлементах, в которой воздух занимал место наряду со светом (огнем – идея флогистона не отсюда ли?), землей и водой. Перейти через эту метафизическую «заветную черту» было очень непросто. Первооткрыватель кислорода богослов Джозеф Пристли этого сделать не смог, а Лавуазье лишь в 1777 году «пришел к выводу, что это был газ особой разновидности, один из основных компонентов, составляющих атмосферу. Сам Пристли с таким выводом никогда не смог бы согласиться» (103). Лавуазье же потребовалось три года, чтобы отваживаться сделать вывод о сложном составе воздуха, о его субстанциональной гетерогенности.

КРИЗИС ИДЕОЛОГИЧЕСКИХ ФУНКЦИЙ НАУКИ

Правящие и властвующие постепенно привыкали видеть в науке источник ответов на основные практические вопросы и приучались задавать ей вопросы во всех сколь-нибудь значимых случаях. Научное понятие оттеснило собой ранее авторитетные интеллектуальную интуицию, метафизическое созерцание и даже религиозное чувство. Мышление теперь выстраивало индуктивные пирамиды и гипотетические конструкции, постепенно разучась усматривать сущности и видеть частное в общем, поэтически и метафорически преобразовывать свои объекты. Те мыслители, которые продолжали «медитировать», уже не пользовались общественным признанием и даже идеалисты восьмидесятых годов XVIII – двадцатых годов XIX столетий в нигилистических пятидесятых годах были объявлены бессодержательными и пустыми, а их теории – совершенно бесполезными для науки и жизни.

Система мышления и система образования с пятидесятых годов XIX столетия постепенно становились столь же позитивистскими, как и само мышление авторитетных ученых. Классическое образование также было объявлено устаревшим: на место языков, поэзии, философии заступили физика, химия, преобразованная дарвинизмом биология, преобразованная позитивистами психология и другие науки, входящие или непосредственно примыкающие к естественнонаучному блоку и его позитивистскому методу, в том числе и наука историческая.

Копосов пишет: «Сегодня тематизация мира в общих понятиях, в терминах предметов наук стала для нас привычной данностью. Напротив, в XIX в. такая тематизация мира была еще завоеванием, которое предстояло совершить. Сегодняшние исследователи обращают внимание на почти маниакальную тягу мыслителей XIX в. к классификации наук, иными словами, к систематизации мира как предмета науки, к созданию целостной картины соотнесенных между собой форм бытия. Открытие законов вписывалось в это гигантское движение систематизации, называния, выведения из хаоса вещей, освобождения от власти старых слов, осознания его в абстрактных понятиях нового типа. Открытие законов было тогда гораздо более широким открытием регулярностей мира, в которых классификационные задачи и задачи причинно-следственного объяснения не могли быть разведены между собой. Еще точнее – открытие регулярностей с особой легкостью подменяло открытие законов» (106).

Таким образом, объяснительная функция науки оказалась способной занять уже в первой половине XIX столетия центральное место не только в самой науке, но и перестроить в соответствии со своими принципами всю систему образования, а также систему мышления интеллектуальных и властных элит Запада и, в значительной мере, России и Османской империи.

Образованный человек второй половины XIX столетия действительно стал микрокосмом сформировавшейся во второй половине XVIII – первой половине XIX столетий культуры, основанной на рыночно-капиталистических отношениях, широком избирательном праве и идеологической партийной борьбе. Атомизированное общество постепенно вырастило в себе атомо-подобного индивида, что породило в живых людях реакцию «человека естественного», бунт против «человека рационального» и определило проблематику истории следующей эпохи.

Мощный голос Ницше, его поэтический гений и философская глубина открыли новую эпоху, в которой нормализация созданной в предшествующие столетия и завершенной в XIX веке культуры, культуры Нового времени, ее приспособление и примирение с «человеком естественным» (как Антропосом), ее примирение с жизнью стали во главу угла, в центр общественной и интеллектуальной активности.

Авторитет науки в XIX столетии основывался на выполнении ею двух основных миссий: «революционизирующей», – обеспечивающей постановку и решение проблем динамичного, текучего, развивающегося общества (стабильность в движении) и «объяснительной», – приспосабливающей мышление человека и систему образования общества к этим переменам и текучим состояниям, временным срезам культуры, но более всего – к «архетипам» «человека этического» с его созвездием, состоящим из одной теоретической и двух поведенческих моделей.

Поэтому динамика социально-экономических и политических перемен XIX века, неудержимый экономический, социальный и политический прогресс сопровождались антропологическим регрессом, упрощением, функционализацией, примитивизацией живого человека, точнее, его личности, его духовных содержаний, все более отделявшихся от инстинктивной и архетипической инфраструктуры, вытесненной в сферу бессознательного и вызывающих оттуда, из подполья (и с чердака), душевные смуты, пессимистические настроения, врывающиеся в сферу духа неожиданным безумием, депрессией, яростью и манией, неудержимой тягой ко всему запретному, позорному, бесчестному. Чувство этического тупика просветительской парадигмы было осознано еще в сороковые-пятидесятые годы XIX столетия, а в семидесятые годы XIX и – в первом десятилетии XX столетий были найдены новые решения и были созданы новые интеллектуальные сферы и теории, соответствующие «реабилитационным» задачам новой эпохи.

Появились психоанализ, «философия жизни», феноменология, адекватная «философия истории», основанная на «понимающих», а не на «объяснительных» методах. Религиозная философия, частично отыграв свои позиции, вновь стала в центр миросозерцательной и жизнечувствующей рефлексии. Этнография дала такое обилие новых фактов или расширение понимания старых фактов, что это уже в конце XIX – начале XX веков привело к действительной переоценке ценностей, переоценке так называемого «первобытного человека» (его дооценке и, соответственно, «уценке» так называемого «культурного человека»), переоценке значения коллективных форм сознательного и бессознательного, интуиции, души, подсознания, самости, истории и культуры.

Хорошо обустроенный, освещенный и ухоженный сад рационального духа, в XVIII-XIX столетиях постепенно теряющий своих живых обитателей, в конце XIX века расширился в темные области по-прежнему дикой природы. Мир и человек вновь стали опасными, диковатыми, темными, но в этом мире вновь хотелось жить. Да и одичавший сад духа уже не вымирал, он вновь становился частью природы, правда, по-прежнему хорошо огороженной.