\ ГЛАВНАЯ /  \ МЫ /  \ ФОРУМ /  \ МЫСЛИ /  \ ГОСТЕВАЯ КНИГА /  \ АРХИВ /
Виктор Феллер

ВВЕДЕНИЕ В ИСТОРИЧЕСКУЮ АНТРОПОЛОГИЮ

Оглавление

Предисловие

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
К НОВОМУ ТИПУ "ТОТАЛЬНОЙ ИСТОРИИ"
История и научная парадигма

Историография и историческая наука

Сообщество историков и ученых

От имманентности к трансцентдентности

От социальной истории к исторической антропологии

Примечания

ОТ СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ

ФРАНЦИЯ: СТАНОВЛЕНИЕ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ

Рассмотрим кратко основные моменты в развитии французской исторической школы после того, как на рубеже 1880-х годов во Франции появилась профессия «историк», «когда на филологических факультетах начали по-настоящему преподавать историю». А. Про утверждает, что «до того времени были лишь любители, часто весьма талантливые, иногда даже гениальные, но не было такой профессии, т.е. не было организованного сообщества со своими правилами, своей процедурой профессионального признания, своими этапами профессиональной карьеры» (42).

Почему Франция? Потому, что с двадцатых годов XX столетия французское лидерство здесь неоспоримо, хотя в восьмидесятые-девяностые годы общий кризис исторической науки затронул французскую историографию и историческую науку может быть больше всего. «Мемориальный уклон» грозит разрушить самые основания профессии, вульгаризировать ее, растащить по локальным, профессиональным, корпоративным, категориальным идентичностям» (43).

Другой причиной «французского выбора» следует считать роль и место историографии и историков в жизни французского общества и во французской системе образования. Так, в США и Великобритании преподавание истории в начальной и средней школе «занимает третьестепенное место или даже вовсе отсутствует. В Соединенных Штатах, например, в начальной и средней школе место истории, как правило, ограничивается одним-единственным курсом, изучаемым в течение одного года» (44).

Наконец, и как следствие, переведенные на русский язык произведения известных французских историков действительно составили основу моего самообразования в последние годы. На многих из них лежит печать выдающегося таланта, на всех них – печать замечательно глубокой и мощной традиции французской исторической школы. Подобное же впечатление оставляет, например, немецкая традиция философии истории XIX-XX веков.

Следует обратить внимание на существенное отличие в организации профессии историка во Франции, в сравнении с Англией и Германией. Во Франции университетские преподаватели-историки не теряют связи со средней школой (так организована профессия и, в частности, карьера в ней), поэтому здесь очень востребованы ораторские способности и «стиль» стал важнейшей частью научной традиции. В Англии и Германии такой связи нет, но зато «они постоянно находятся в орбите научных семинаров, в которых проходили подготовку, и таким образом составляют исследовательскую среду, эквивалента которой во Франции нет» (45). Здесь важно отметить, что становление профессии в Англии происходило в XIX веке под влиянием актуальной для английского общества экономической проблематики, а в это же время в центре внимания французского общества и французских историков стояли вопросы о политическом режиме и об осмыслении опыта Революции. До сих пор место, занимаемое историей во французской системе среднего образования, «отчетливо свидетельствует о выполнении ею определенной социально-политической функции: это – пропедевтика современного общества, каким оно сформировалось в катаклизмах Революции, Консульства и Империи».

Еще в 1870-1880 гг. французские профессора-республиканцы весьма переживали «по поводу отставания Франции на фоне «немецкой эрудиции», упрекая «своих предшественников в том, что они были не столько учеными, сколько художниками» (46). Французская «эрудиция» в последние десятилетия XIX и в начале XX века развивалась преимущественно под влиянием социологии. В начале XX века спор историков и социологов зашел уже так далеко, что одни с отвращением старались отмежеваться от позитивизма социологии и ее метода, а вторые не только отрицали за историей ее собственную сущность, но и предрекали ее скорое поглощение социологией.

В первые десятилетия XX века «внутренняя организация профессии историка стала меняться под влиянием трех факторов… Ими были: паралич, в котором пребывали филологические факультеты, основание журнала «Анналы» и создание Национального центра научных исследований (CNRS). Контекст 1930-х гг. был для университета не слишком благоприятным. Университетский рынок сократился; новые кафедры открывались все реже, да и то в основном в провинции».

А. Про утверждает, что новизна «Анналов», история которых сейчас составляет славу и гордость французской историографии и французских историков, несмотря на довольно-таки серое настоящее, «заключалась не в методе исследования, а в новых объектах и в новых вопросах». Основатели журнала Люсьен Февр и Марк Блок «неукоснительно следуют нормам профессии; они работают с документами и аккуратно цитируют источники. Ведь они обучались ремеслу историков в школе Ланглуа и Сеньобоса. Но вместе с тем они критикуют узость проблематики и замкнутость исследований. Они отказываются от событийной политической истории, которая господствовала в то время в Сорбонне, становясь все более консервативной и закрытой» (47).

Н.Е. Копосов поможет нам раскрыть, в чем заключались эти «новые объекты и новые вопросы». Скорее, это было новым пониманием и новым синтезом, с помощью которого историография как таковая смогла адаптировать и вобрать в себя опасное для нее понятие «социального», претендующее на поглощение историографии социальной историей, а затем и социологией как таковой с ее сравнительным методом и не знающей ограничений каузальностью. «Концепция социального у основателей «Анналов» была размытой и двойственной. Февр подчеркивал, что именно неопределенность привлекала их в этом понятии. С одной стороны, социальная история рассматривалась как тотальная история… с другой – она могла пониматься и в более узком смысле, как «история организации общества, классов и так далее». При этом два смысла могли легко переходить один в другой. Иными словами, соблазн объяснить историю, поведение человека из его принадлежности к группе делал социальную историю в узком смысле слова ключом к глобальной истории, т.е к социальной истории в широком смысле слова, и более или менее искусное лавирование между двумя смыслами этого слова придавало социальному глубину вненаходимости и вместе с тем – конкретность и суггестивность, реализм и свободу от вульгарного социологизма. Такое лавирование, постоянное соскальзывание на другой уровень анализа определяет поэтику социальной истории – поэтику континуума, Zusammenhang’a, неуловимой идентичности дел человеческих» (48).

А. Про определяет основные цели «Анналов». Во-первых, это отказ от событийной, политической истории. Во-вторых, это борьба за социально-экономическую историю, открытую для социологии, экономики, географии. В-третьих, это синтез, синтетический подход в анализе той или иной проблемы, следование принципу «история – проблема». В-четвертых, приоритет в изучении современной истории, то есть истории XIX и XX столетий. В-пятых, борьба за власть против господствовавшей в то время концепции истории и против других наук, в частности социологии. Причем, борьба за власть велась именно за господство истории в системе гуманитарно-общественных наук.

А. Про неободрительно относится именно к этому, последнему аспекту борьбы за власть, которую вело первое поколение «Анналов». И здесь, видимо, сказывается то, что его место на баррикадах определено. Но в другом месте он признает не только неустранимость, но и позитивную функцию такой борьбы. Он пишет: «Множественность полюсов, вокруг которых организована историческая профессия, а также ее контакт с зарубежными историками не позволяет этим завуалированным конфликтам вылиться в борьбу за установление настоящего господства. Вместе с тем конфликты содействуют изменению конфигурации правомерных с исторической точки зрения вопросов. Они порождают историографическую «моду» и целые поколения работ, вдохновляемые одной и той же проблематикой. Короче говоря, они являются немаловажным фактором историчности самих исторических вопросов» (49).

Эта позиция французского историка, принадлежащего к «центру» социальной истории, законна и понятна. Но наша позиция здесь иная – история (историография) и социология не могут не бороться за власть в условиях господства ньютоновской пространственной парадигмы, искажающей собственно историографическое и историческое пространство четырехмерного пространственно-временного континуума и дающей привилегию «синхроничным наукам», социологии в том числе. Марк Блок и Люсьен Февр интуитивно чувствовали перекос, и …боролись.

«АННАЛЫ»: МЕНТАЛЬНОСТИ В ИСТОРИИ

Но «уже в следующем поколении школы «Анналов» мы видим существенную смену акцентов в интерпретации социального. Свойственное Блоку и Февру, равно как и всему поколению основателей социальных наук, «напряженное единство» позитивизма и субъективизма в 1930-1940-е гг. сменяется размежеванием субъективистского и неопозитивистского подходов. Для второго поколения школы в значительной мере характерны неопозитивистские настроения, иногда сочетающиеся с влиянием марксизма… На смену идее представлений пришла «игра в кубики». Иными словами, к середине XX в. происходит определенная реанимация стиля мысли, отвергнутого Блоком и Февром, и она захватывает, среди прочих, их наследников».

Происходит неуловимый, но чрезвычайно важный ментальный сдвиг в самом стиле мышления, в «тактильной интуиции», в отношении «метафоры» и «модели». «Наблюдая за эволюцией социального, мы видим вмешательство в рассуждения историков некоторой тактильной интуиции, своего рода чувства плотности мира. Эта интуиция была, в частности, важнейшим аспектом изменения социального, его колебаний между «эфиром социального» у Блока и Февра и «тяжелой материей» социального у историков 1960-х гг.» (50).

Развивая эту мысль, Копосов высказывает очень важное замечание: «Конечно, метафоры Броделя, человека с живым поэтическим воображением, гораздо богаче метафор Лабрусса… Но по своей логической природе, а не по художественному воплощению, метафоры Броделя гораздо ближе к механистическому воображению позитивистов» (51).

Можно ли говорить о «Новой исторической науке» (La Nouvelle Histoire), ставшей самоназванием научного направления журнала «Анналы», как о нормальной науке в куновском смысле? Здесь имеется

Прислушаемся к мнению А.Я. Гуревича: «Обосновав новые принципы исторического исследования, создатели «Анналов» выдвинули на первый план творческую активность историка. Произведенный ими пересмотр методов исторической науки по праву был впоследствии расценен как «коперниканский переворот», как «революция в историческом сознании». В основе этого переворота лежит смена идеи, подспудно определявшей исследовательскую практику первых десятилетий XX века «будто люди всегда, на всем протяжении истории, мыслили и чувствовали одинаково, так же как чувствуем и мыслим мы сами», на новую, эксплицированную в гипотезе «о том, что в историческом источнике запечатлено иное сознание, что перед нами – «».

В самой этой перемене, как мне представляется, роль создателей «Анналов» не может быть оценена как роль первооткрывателей, ведь уже Дильтей и Мишле совершенно однозначно исходили из этого принципа, а еще раньше Вико смог, причем вполне отдавая себе в том отчет, то есть методологически грамотно, проникнуть во внутреннее восприятие мифа, поэзии и языка прошлых эпох, совершенно чуждое восприятию его времени.

Представляется, что основной сдвиг основатели «Анналов» произвели прежде всего в конституировании понятия «ментальности». Именно они могут считаться первооткрывателями ментальностей-вещей как «не сформулированных четко и не вполне осознаваемых, (или вовсе не осознаваемых) манер мыслить, подчас лишенных логики умственных образов, которые присущи данной эпохе или определенной группе». Ментальности – это «способы ориентации в социальном и природном мире», которые «представляют собой своего рода автоматизмы мысли; люди пользуются ими, не вдумываясь в них и не замечая их, наподобие мольеровского господина Журдена, который говорил прозой, не догадываясь об ее существовании. Системы ценностей далеко не всегда и не полностью формулируются моралистами или проповедниками – они могут быть имплицированы в человеческом поведении, не будучи сведены в стройный и продуманный нравственный кодекс. Но эти внеличные установки сознания имеют тем более принудительный характер, что не осознаются. История ментальностей – это история «замедлений в истории».

Введение в оборот новых объектов – ментальностей привело к трем основным последствиям.

Во-первых, история идей оказалась лишь видимой частью айсберга истории ментальностей. «Идеи представляют собой лишь видимую часть «айсберга» духовной жизни общества. Образ мира, заданный языком, традицией, воспитанием, религиозными представлениями, всей общественной практикой людей, - устойчивое образование, меняющееся медленно и исподволь, незаметно для тех, кто им обладает. Можно представить себе человека, лишенного определенного мировоззрения, но не индивида, который не обладал бы образом мира, пусть непродуманным и неосознанным, но властно определяющим… поступки индивида, все его поведение».

Во-вторых, была преодолена «социологическая абстрактность социально-исторического анализа, и его предмет – общественные группы – наполняется человеческим содержанием… ведь люди поступают вовсе не только в соответствии с теми импульсами, которые получают из внешнего мира; эти импульсы перерабатываются в их сознании (в широком смысле, включая и их подсознание), и деяния человеческие – итог этой сложнейшей переработки, о которой историк может судить лишь по результатам».

В-третьих, постепенно изменилось понятие культуры, хотя это изменение, как и разработка концепции ментальностей, оказалось реализовано лишь в третьем поколении «Анналов» с начала шестидесятых годов XX века, причем на место культуры «как совокупности духовных достижений индивидуального творчества в области литературы, искусства, музыки, религии, философии» пришла культура как «способ человеческого существования, системы мировосприятия, совокупность картин мира, явно или латентно присутствующих в сознании членов общества и определяющих их социальное поведение. «Культура» в этом понимании прежде всего предполагает модели поведения людей».

В результате этих сдвигов, как считает А.Я. Гуревич, и была произведена «коперниканская революция», которую он, вслед за Блоком и Февром, видит в том, что история приблизилась к человеку, стала «наукой о человеке», о человеке в обществе и во времени». «Современные представители Школы говорят об антропологическом подходе к изучению истории. То направление исторического исследования, которое развивает Ле Гофф, он именует «исторической антропологией» или «антропологически ориентированной историей». Может быть, точнее было бы именовать его «социально-исторической антропологией» (52).

По нашему мнению, здесь следует говорить не столько об антропологизации и этнографизации истории, хотя этот процесс имел место, и, например, идеи К. Гирца о поведенческих моделях обогатили историографию теоретически и практически, сблизив ее с этнографией. Следует все же на первое место поставить (подчеркну, преимущественно в научно-историческом, а не в историографическом плане) более тонкую разработку позитивистской каузальности, в дальнейшем повлекшую за собой явления «лингвинизации» и «фрейдизации» исторической науки и историографии, в том числе и «Новой исторической науки».

Ведь что есть ментальность как понятие? Это прежде всего «вещь», некое психологическое содержание, имеющее общее значение как один из специфических атомов массовой психологии. Такие атомы могут быть помыслены и исследованы в пространственной логике как множество и из них могут быть сконструированы каузальные матрицы. То, что здесь подчеркивается их преимущественно и значимо подсознательный характер, прямо востребует фрейдистский психоанализ. А то, что подчеркивается вторичный характер идей, низводит «плановскую идею», собственно и составляющую основное понятие интеллектуальной истории, до всего лишь «идеи-мысли», не имеющей онтологического статуса и выражающей лишь «отношение». В современной науке, как правило, это отношение перевернуто, хотя это и не осознается вполне. В ней онтологически конституированной реальностью обладают каузальные структуры, которые «относятся» к идеальному, почти отождествляемому с «фантазийным», по сути своей мнимым, «отраженным», как сущностное, феноменальное к эпифеноменальному.

Пока идея ментальностей была преимущественно имплицитной, фактически заключенной в том понимании «социального», которое несли в своем творчестве основатели «Анналов», то есть основывалась на тактильной интуиции «социального эфира», духовного, легкого, она уравновешивала жесткую структурную каузальность социологических и иных абстракций. Но во втором поколении «Анналов» этот эфир уже вполне испарился, а в третьем сама ментальность приобрела вполне позитивистские формы после того, как фрейдизм стал хоть и размытой, но все же теоретической основой ее психологической конституции.

Из этого можно сделать следующий вывод: «Новая историческая наука» вполне может рассматриваться как нормальная наука в куновском смысле, так как основана на прочном фундаменте естественнонаучной метафизической парадигмы, конкретизированной лингвистическими, социологическим и фрейдистскими моделями. Парадигма здесь есть, но парадигма эта неадекватна историографии, которая каждый раз отторгает ее, если за дело берется по-настоящему крупный историк, будь то Блок, Февр, Бродель или Дюби.

ПЛОДОТВОРНЫЙ КРИЗИС

Развитие исторической науки во второй половине XX столетия – это постепенное скатывание к общему кризису, имеющему, по нашему мнению, даже не общенаучный, а «эпохальный» и мировоззренческий характер. «С точки зрения концепций сознания XX в. кажется разрезанным надвое когнитивной революцией 1950-х гг., которая отвергла бихевиоризм и возродила ментализм – вплоть до гипотезы врожденного характера разума, противостоящей тезису о его социальном происхождении… К 1950-м гг. интеллектуальный пафос бихевиоризма, вынужденного отрицать сознание, чтобы сделать его познаваемым, отчасти устаревает: уподобление мышления языку уже настолько общепринято, что постулировать даже врожденный разум не означает более постулировать субъекта. Неоментализм оказывается особой формой дуализма, преодолевающего дихотомию субъекта и объекта, с которой не сумела совладать позитивистская наука, для которой по-настоящему неприемлемым тезисом является субъективность сознания» (53). Замечу, что говорить следует все-таки не о «преодолении» дуализма, а о его «удалении», как удаляют зуб. Можно сказать и о «самовнушении», в котором языку была нигилистически, в духе Ницше, приписана особого рода «последняя онтологическая сущность».

В шестидесятые годы история приняла вызов лингвистики, социологии и этнологии, EHESS выдвинула «на первый план историю ментальностей, а затем историю культуры, заимствуя тем самым у других общественных наук проблематику и концепты для того, чтобы изучать их объекты с помощью методов, перенесенных из социально-экономической истории… В результате истории удалось сохранить привилегированное положение и к тому же представить новые доказательства своей научной легитимности». Но, как оказалось, ненадолго. С семидесятых годов XX века история находится в глубоком кризисе. Теперь «монография представляется интереснее, чем попытка охватить целое; событие становится «способом обнаружения реальности, недоступной другим способам», а от исследования материальных структур переходят к изучению ментальностей в условиях, когда несвязанность временем и пространственными рамками начинает преобладать над соотнесенностью с настоящим» (54).

Кризис французской историографии развивается под влиянием трех факторов: стремление к обобщениям теперь «кажется иллюзорным», наступило время микроисторий; научные претензии Сеньобоса и Симиана «колеблются под ударами субъективизма», история сближается с литературой; история переживает «кризис идентичности» и доверия, так как тотальная история (Бродель и другие) не смогла, как ни старалась, переварить и усвоить достижения других социальных и гуманитарных наук. «Короче говоря, прав Ф. Досс, сделав из этой интуиции название своей книги: сегодня история «раскрошилась» (55).

Осознание кризиса современной исторической науки как проявившейся к настоящему времени глубинной неадекватности положенной в ее основу естественнонаучной метафизики, приводит к необходимости сформулировать новую научную парадигму на основаниях, гармонизированных с историей как таковой и ее интеллигенцией – историографией как таковой.

Этими основаниями могут быть одновременно метафизическое конституирование истории как четырехмерного пространственно-временного континуума, антропологическое конституирование человечества как биологического вида, переживающего в истории видовое преобразование и логико-методологическое конституирование основных субъектов истории, событий – как лейбницевых монад.

Это потребует, во-первых, рассмотрения истории не как «науки о времени», а как науки о пространственно-временном континууме, то есть науки в определенном смысле не имманентной, а трансцендентной, науке о четырехмерье времени-пространства. Это, во-вторых, и как следствие, рассмотрение человечества, как людей, живущих во времени-пространстве истории, имеющей многотысячелетнюю длительность, а не только в пространстве-времени современности, сжатой в contemprorary или растянутой до «эпохи», например, модерна или модерности. Это, если уточнить, рассмотрение человечества-в-истории, но человечества в целом, как биологического вида, homo sapiens sapiens, находящегося в «экстраординарном» состоянии и готовящегося к революционному переходу в другой биологический вид, а в этом переходе подвластном не столько законам дарвиновского естественного отбора, сколько некоей антропологической программе, «форме», являющейся с точки зрения истории, носителем ее, истории, цели и смысла. Это, в-третьих, рассмотрение пространственно-временного континуума не только каузально, как континуума, но и монадически, как мы рассматриваем свою собственную личность, в логике которой часть равна целому и целое предшествует ее частям. А логика монады – это и логика проявления «формы». Отсюда следует необходимость рассматривать программу преобразования вида и как живую личность, а событие как живую тотальность, имеющую монадическую логику и структуру.

Возвращаясь к дискуссии в биологии, ведущейся со времен дарвиновского переворота, можно сделать вывод, что дарвинизм не только обогатил и революционизировал биологию и антропологию, а также весь комплекс гуманитарно-общественных наук, но и сменил мировоззренческий гештальт значительной части интеллектуальных элит и, тем самым и посредством того, помог в XX столетии осознать совершенную недостаточность старых метафизических постулатов, в том числе о цели и телеологии в эволюции и истории.

Развитие биологии и эволюционной антропологии в XX столетии проясняет гетерогенный характер эволюции, состоящей как минимум из двух принципиально различных систем. Первая – это дарвиновский путь естественного отбора посредством медленных и корректировочных приспособлений в «ламинарных» периодах и саморазрушительных процессов в периоды, когда превышены пределы устойчивости систем механической и органической саморегуляции вида. Но саморазрушение популяции в ее механике и органике, как правило, выводит популяцию на второй путь – исторический, путь революционного преобразования вида через историю, программируемую личностными, монадическими, волевыми данностями, представляющими популяцию и сам вид как целое. Речь здесь идет о транстелесных личностях или о том, что менее точно можно определить как юнгово «коллективное бессознательное» или, что несколько ближе к истине, «коллективное сознательное».

В следующей части нашей книги будут рассмотрены дискуссионное и «экстраординарное» поле философии истории. В основные проводники здесь, как и в путешествии по всей книге, был выбран немецкий теолог и философ Эрнст Трельч, создавший основательный компендиум историко-философских систем и идей XIX и начала XX столетий. В этом выборе проявилось прежде всего признание более фундаментального характера религиозной метафизики истории по сравнению с объектом нашего рассмотрения – философией истории.

Дискуссионному полю вокруг понятий «культура» и «цивилизация» мы также уделим внимание, но, как представляется, достаточно рассмотрения этих проблем в историософском дискурсе, так как, по нашему мнению, само дискуссионное поле культуры и цивилизации вращается вокруг по преимуществу искусственно созданной проблематики, а также традиционных историософских проблем, просто переформулированных в более удобные для естественнонаучного, позитивистского метода формы. В отличие от чуждого для естествознания дискуссионного поля философии истории, организованного историческим и философским сознанием, здесь естествознание «у себя дома». «Культура» и ее представители, как, например, «язык», принципиально статичны, синхронны, в отличие от «истории» или, например, «речи».

Дискуссионное поле философии истории состоит из четырех основных компонентов. Первый – это спекулятивная философия истории, которую для краткости будем чаще называть историцизмом, не придавая этому слову отрицательных коннотаций. Второй – это критическая философия истории, представленная прежде всего неокантианством и неогегельянством, а в англо-саксонской историософии – почти неотличимой от позитивистской эпистемологической философией истории. Третий – это метаистория как органичная для историографии «философия», к которой я отношу историзм как таковой и то течение постмодернизма, которое, по утверждению Ф. Анкерсмита, представляет собой «радикализированный историзм», а также «естественную философию» великих историков-нарративщиков, таких, например, как Ж. Мишле или Т. Карлейль, которые, повествуя и аргументируя по ходу повествования, совсем не думают, что они философствуют. Четвертый – это эпистемология истории в ее попытках вобрать в себя вопросы цели и смысла истории и в попытке осмыслить всемирную историю или истории наций и крупных исторических периодов на основаниях естественнонаучной каузальности, но оставаясь в то же время в рамках решения собственно научных задач. Иначе сказать – это позивистская история или то, что я определил как историческая наука par excellence в отличие от историографии.

Поскольку позитивизм стал в эпоху Модернизма все-таки преобладающей философской точкой зрения на историю и фактически вобрал в себя как поздний марксизм, начинавший в качестве материалистического варианта гегелевской философии истории, так и неокантианство, пытавшееся конституировать себя как антипозитивистское учение, и поскольку сила позитивизма была отнюдь не только и не столько в величии учений Огюста Конта и Герберта Спенсера, а в мощи естествознания и в кумуляции его успехов в XIX-XX веках, то мое рассмотрение позитивизма или эпистемологии истории во второй части книги ограничено кругом наиболее значимых наук, претендующих на обще-эпистемологический статус в истории. «Философии» как таковой здесь уделено лишь попутное внимание, недостаток которого, впрочем, может быть восполнен в дальнейшем, ведь многосторонний гений Конта несет в себе не только «позитивное», но и глубокое религиозное начало. Да и кроме Конта здесь есть к кому обратиться. Мне, например, очень импонирует вундтовская мысль.

Кроме Э. Трельча, с которым я шел рука об руку по историософским дебрям, здесь мы будем общаться с Ф. Анкерсмитом, полностью разделяя его желание от критики кантианских основ философствования перейти к радикально-истористским, основанным на «ностальгической репрезентации»; с М. Элиаде и его феноменологией мифа; с К.Г. Юнгом и А. Аугустинавичуте, типология личности которых будет адаптирована в нашей теории личностной типологии платоновских идей-интеллигенций и личностей наций-общин; с Г. Риккертом и его замечательно ясным изложением критическо-философской точки зрения на проблемы истории; с Э. Кассирером, близким мне в желании разглядеть в истории перво-формы, прафеномены трансцендентной реальности и очень тонким позитивизмом и натурализмом его мысли; с К. Гирцем и К. Леви-Стросом, которые авторитетно представляют здесь достижения и достоинства современной культурной антропологии; с Ж. Ле Гоффом, который стал одним из инициаторов дискуссии об исторической антропологии как фундирующей историю науке; с Ю. Лотманом, представляющем здесь «двуполушарную» семиотику; с Н. Копосовым, который дал, как представляется, интересный обзор развития ключевых для исторической науки XIX-XX веков понятий «общество» и «социальное», и, в связи с этим, социальной истории, которая как предмет до сих пор является одной из основных претенденток на историю тотальную, стремящуюся вобрать в себя понятие «исторического» и историографию как таковую.

Третья часть книги будет посвящена метаистории и историографии, как прежде всего практике и методологии историописания. Здесь особое значение имеет анализ учения В. Дильтея. На этой основе будет предпринята попытка создать некое смысловое поле вокруг Sensation – ключевого, с нашей точки зрения, инструмента исторической репрезентации. Необходимо обратить внимание на то, что рассуждения о Sensation, разбросанные по всей книге, намеренно содержат разноречия, поскольку эта глубокая идея не может быть исчерпана какой-то одной, даже сложной схемой или «самой удачной» метафорой.

Одновременно мы кратко обсудим идеи «актуальных» Р. Дж. Коллингвуда, Б. Кроче и обоснуем наши подходы к исторической периодизации и темпорализации. Основным нашим собеседником» здесь будет А. Про – основательный французский историк и хороший преподаватель университетского курса.

Четвертая часть книги будет посвящена прежде всего структурному «темпорально-эпохальному» анализу эпохи Просвещения (1749-1877 гг.) и переходного к ней периода четвертой четверти эпохи Барокко (1717-1749 гг.). Здесь будет описаны процессы «эпохальной динамики» исторической и философской мысли, естествознания, политической мысли, модели английского «образцового» развития, моделей «человека этического» и «человека рационального», генезиса Французской революции.

Нашими собеседниками здесь будут В. Виндельбанд, Э. Кассирер, шестнадцать типов отношений между ними.

Э. Трельч, Т. Кун, К. Шмитт, Дж.М. Тревельян, М. Вебер, М. Фуко, Х. Уайт, Р. Шартье, мыслители XVIII столетия Дж. Вико, лорд Болингброк, И.Г. Гердер, Д. Дидро. Впрочем, не только они. Всего в книге дано слово трем десяткам авторов, не считая тех, кто выступит перед вами лишь мельком или вскользь и тех отсутствующих гениев, идеи которых будут представлять здесь другие, преимущественно – наши современники, то есть мыслители нашей, модернистской эпохи.